Напоминание

Эстетика многообразия форм трагического в творчестве Сергея Довлатова


Автор: Шарова Екатерина Николаевна
Должность: студент
Учебное заведение: ФГБОУВО "Московский педагогический государственный университет" Институт филологии и иностранных языков Кафедра русской литературы
Населённый пункт: Москва
Наименование материала: статья
Тема: Эстетика многообразия форм трагического в творчестве Сергея Довлатова
Раздел: высшее образование





Назад





Эстетика многообразия форм трагического

в творчестве Сергея Довлатова
Шарова Екатерина Николаевна Студент 5-го курса ФГБОУВО «Московский педагогический государственный университет» Институт филологии и иностранных языков Кафедра русской литературы г. Москва Абсурдность жизни и ее трагичность, по мнению Довлатов, приводит к полной неразличимости правды и вымысла, реального и фантастического. Писатель, используя иронию и самоиронию, изображает по сути трагический конфликт духовной и бездуховной жизни, нарушение гуманистических норм в обществе. А советское общество у Довлатова поразительно цельное. В «Заповеднике» у него по-диссидентски мыслят и представители андеграунда, и майоры КГБ; в эстонской газете больше единомыслия, чем в американской, которую он возглавлял; даже в «Иностранке» вечно ссорящиеся эмигранты объединяются в едином радостном порыве за свадебным столом Маруси Татарович. Довлатов обрел новую жизнь раньше, чем его читатель в России. Он жил без цензуры, без постоянной оглядки, без необходимости прибегать к эзопову языку. Он был свободен. Но был ли? Насмешливо, а вместе с тем, с какой ностальгической тоской он пишет о прошлой своей жизни, с каким блеском и как бережно воспроизводит ее подробности, будь то «Зона», «Заповедник» или таллиннская газета. Потому и не разрушительна его насмешка. Потому и мир, им изображенный, — мир в общем обаятельный, хотя и абсурдный. Но как скучно было бы жить без этого абсурда! По книгам Довлатова ни один историк не сможет воссоздать эту эпоху, поскольку меньше всего Довлатов был бытописателем, хотя советский быт в его книгах как будто и преобладает. Он мифотворец, что, кстати говоря, и отличает большого писателя от прочих. Ведь никому не придет в голову изучать, скажем, историю Отечественной войны 1812 года по «Войне и миру». Говоря о России, он создает миф эпохи, частью которой он был и которой теперь уже нет. Говоря об эмигрантах, потешается над этим мифом. В Америке его жизнь действительно становится скучнее, и когда речь заходит об этой жизни, его интонация меняется. Почему? Довлатов сам
отвечает на этот вопрос: «И вот я на Западе. Гения из меня пока не вышло. Некоторые иллюзии рассеялись. Зато я, кажется, начинаю превращаться в среднего американского беллетриста. В одного из многих американских литераторов русского происхождения» («Ремесло»). Средний американский беллетрист или просто средний американец — это не то же, что средний советский человек. У среднего американца иная шкала ценностей. И абсурд у него свой — Довлатову не известный и не ставший близким. Среднему американцу и в голову не придет гордиться своим творчеством только потому, что оно направлено против правительства или даже против всей системы. Примеров множество. Хотя бы Майкл Мур с его антибушевским фильмом «Фаренгейт 9/11», собиравшим полные залы в самой Америке, а не только за ее пределами. Это норма. . Но, пишет Довлатов, «по-моему, это настораживает. Есть в ощущении нормы какой-то подвох». Он и в Америке найдет это отсутствие нормы, но не столько в собственно американской жизни, сколько в эмигрантской. Например, высмеяв «отставных диссидентов» в «Филиале». В доперестроечное время диссидентами были не только Сахаров или Буковский. Каждый, кто рассказывал антисоветский анекдот или ругал на кухне Брежнева, или не ходил на выборы, имел моральное право чувствовать себя личностью, противопоставлявшей себя системе. Тем более писатель, которого не печатают, или журналист, которого уволили за политическую неблагонадежность: «Я уезжал в красивом ореоле политических гонений. Какие-то люди украдкой жали мне руки: - Ты не один, старик!» Перемены, происшедшие в России, низвели такую личность до среднего арифметического, отняли у нее этот повод для гордости, предоставив взамен новые. Но к этим новым возможностям ни писатель Довлатов, ни его читатель готовы не были. На улицах Нью-Йорка «я был частью толпы и все же ощущал себя посторонним. А может быть, все здесь испытывали нечто подобное? Может быть, в этом и заключается главный секрет Америки? В умении каждого быть одним из многих? И сохранять при этом то, что дорого ему одному?..» («Ремесло»). Отсюда - щемящая тоска по утраченной роли. «Мне нравилась Америка. Просто ей было как-то не до меня...» - с жесткой трезвостью замечает писатель. И его читатель, выброшенный из привычной ситуации, испытывает примерно те же чувства. Роль диссидента, роль фрондера - в очень большой мере роль романтическая. Читать тамиздат и самиздат, рассказывать политические анекдоты, слушать джаз - все было опасно. И здесь пушкинское Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья - как нельзя лучше объясняет то, что утратил Довлатов в Америке, и то, что утратил его читатель в России. Эта жизнь на грани если не смерти, то ареста и тюрьмы, безусловно, поддерживает романтизм, бог его знает откуда берущийся. Из песни про «веселый ветер», из детского впечатления от «Овода», из фильма про Чапаева, из «Судьбы барабанщика», из радиопередач «Клуб знаменитых капитанов» - из многого, на чем выросли Довлатов и его поколение. И, конечно, из природной склонности. А по природе своей Довлатов был романтиком, хотя стеснялся этого и всякий романтически- патетический пассаж заключал словами, как бы его перечеркивающими. Тем не менее его зэки и охранники в «Зоне» в экстремальной ситуации неизменно оказываются людьми (Борташевич, врывающийся в барак, чтобы спасти Алиханова, капитан Егоров, даже Фидель); его Михал Иваныч из «Заповедника» - чья речь «была сродни классической музыке, абстрактной живописи или пению щегла», - что-то вроде Арины Родионовны - так много Довлатов почерпнул из его языка; его попугай Лоло в «Иностранке» - современный д'Артаньян: «Он стоял на подоконнике. Зеленый, с рыжим хохолком, оранжевыми бакенбардами и черным ястребиным клювом. Боевой семитский профиль выражал раскаянье и нежность. Хвост был наполовину выдран». Раскаянья и нежности в текстах Довлатова много, но он тщательно прятал их за иронией, «потому что нам бы только обнаруживать везде смешное, унизительное, глупое и жалкое. Злословить и ругаться». Ибо наше время застенчиво. Оно стесняется слез, сострадания, искренности куда как больше, чем искусство XIX века стеснялось изображать половой акт. Но там, где есть место раскаянью, рано или поздно появляется морализаторство. «Есть кое-что повыше справедливости!» - говорит, например, автор- рассказчик в «Иностранке». «- "Ого! - сказал Зарецкий. - Это интересно! Говорите, я вас с удовольствием послушаю. Внимание, господа! Так что же выше справедливости?" - "Да что угодно", - отвечаю. - "Ну, а если более конкретно?" - "Если более конкретно - милосердие..."». Что-то родное слышится в этих словах. Ну, конечно! «И милость к падшим призывал». Да и фамилия Зарецкий, тоже из Пушкина: «Зарецкий, некогда буян, картежной шайки атаман». Пушкина в Довлатове больше, чем Чехова, на которого он хотел походить. Чехов как писатель милосердия не знал. Довлатов не знал его, только когда дело касалось его писательства.
«Мучаюсь от своей неуверенности. Ненавижу свою готовность расстраиваться из-за пустяков. Изнемогаю от страха перед жизнью. А ведь это единственное, что дает мне надежду. Единственное, за что я должен благодарить судьбу. Потому что результат всего этого - литература» («Записные книжки»). «Бог дал мне именно то, о чем я всю жизнь его просил. Он сделал меня рядовым литератором. Став им, я убедился, что претендую на большее. Но было поздно. У Бога добавки не просят» (там же). «Не думал я, что самым трудным будет преодоление жизни как таковой» (там же). «...Почему же я ощущаю себя на грани физической катастрофы? Откуда у меня чувство безнадежной жизненной непригодности? В чем причина моей тоски? Я хочу в этом разобраться. Постоянно думаю об этом. Мечтаю и надеюсь вызвать призрак счастья...» («Ремесло»). «Вероятно, читатель посерьезнее тоже обратит внимание на эти высказывания. Их слишком много, чтобы остаться незамеченными. А заметив, примерит на себя. Потому что, в конечном счете, его ситуация и ситуация Довлатова совпали. Все эти слова написаны в Америке, то есть в новых условиях, когда привычная жизнь ушла в прошлое» 1 . Наверное, самое трагическое, что случилось в писательской судьбе Довлатова, это то, что свой американский миф он так и не создал. Не успел. Или не смог. «"Напиши об Америке, - говорит ему в «Иностранке» американский агент - Возьми какой-нибудь сюжет из американской жизни. Ведь ты живешь здесь много лет". Он заблуждался. Я жил не в Америке. Я жил в русской колонии. Какие уж тут американские сюжеты!» «Не бывать тебе американцем, - пишет ему вымышленный корреспондент в «Ремесле» - и не уйти от своего прошлого. Это кажется, что тебя окружают небоскребы. Тебя окружает прошлое. То есть мы. Безумные поэты и художники, алкаши и доценты, солдаты и зэки. Еще раз говорю - помни о нас». И он помнил. В критических и литературоведческих исследованиях до сих пор ведутся дискуссии о месте писателя в отечественном литературном процессе. С одной стороны, его считают продолжателем традиций русской классической литературы, с другой, одним из многочисленных писателей массовой литературы. Такая разнородность мнений связана с тем, что «у Довлатова нарушена, смещена грань между литературой и нелитературой». А. Зверев с сожалением пишет, что читателям «кажется, будто перед ними 1  Куник А. Феномен успеха Довлатова, или прекрасный Розмарин // Вопросы литературы. 2011. № 5. С. 399- 407.
всего лишь легкий язвительный фельетон, этакий сериал, составленный из превосходно рассказанных анекдотов. Изящно, непринужденно, остроумно, и сам рассказчик обаятелен необыкновенно, и в цепочке трагифарсовых нелепостей, из которых состоит его биография - ленинградского ли, таллиннского или заокеанского периода - кто же не различит нечто типичное и характерное для времени. Только, в строгом смысле слова, это, разумеется не литература. Это прелестная и увлекающе-отвлекающая от изнурительного повседневья юмористика». Причина такого отношения кроется, по мнению А. Зверева, «в установившейся репутации Довлатова как повествователя, привлекающего чем угодно: отточенностью стиля, занятностью фабулы, изобретательным юмором, но только не своеобразием мыслей». Подобное отношение лишний раз убеждает нас, что творчество С. Довлатова требует сегодня серьёзного изучения по ряду ключевых проблем, в том числе - автобиографизму прозы и взаимоотношениям автора и его героя, которые повторяют основные моменты биографии С. Доватова. Возникает вопрос, в какой степени автобиографический герой отражает мысли и чувства самого автора?. П. Вайль и А. Генис в своей статье «Искусство автопортрета» писали, что прозу С. Довлатова отличает «отсутствие разделения героя и автора <...> Довлатов лишил себя радости вольного вымысла <...> Тут автор точно знает, что предпримет его герой, так как это он и есть... Имя главного героя - почти всегда Сергей Довлатов. Ситуации узнаваемы. Коллизии обычны. Повествование линейно» 2 . Критики определяют центральный довлатовский конфликт как отсутствие границы между автором и героем. Тождество героя и автора у С. Довлатова носит весьма проблематичный характер. Его автор и герой всё-таки не равны друг другу: автор всегда в настоящем, герой всегда в прошлом. Автор обречен на пропащую, бесценную, единственную жизнь, герой проживает ту же жизнь во множестве версий и возможностей. Герой многократно свободнее автора, хотя и не знает о своей свободе. Автор знает о свободе героя, но знает и о бесплодности этой свободы - ведь все поступки героя в конечном счете приводят к одному и тому же результату - к сегодняшнему автору и его сегодняшней жизни, и это подчёркивает автобиографизм творчества писателя. С этим согласен и И. Серман: «Главный герой довлатовской прозы - он сам» 3 . Автобиографический герой С. Довлатова проживает одну и ту же судьбу, только в разных трактовках. Писатель составляет разные варианты 2  Вайль П., Генис А. Искусство автопортрета // Звезда, 1994, №3. С. 177-179. С. 177. 3  Вайль П., Генис А. Искусство автопортрета // Звезда, 1994, №3. С. 177-179. С. 177.
одного и того же факта своей биографии, и в этом состоит особенность его мировоззренческой позиции - он отказывается от однозначного суждения о человеке и действительности, пытается разобраться в понятии нормы и абсурда. Отсюда разные версии знакомств с женой, игра, вымысел, абсолютные несовпадения в рассказах. Этой «игрой с фактами» С.Довлатов неосознанно следует принципу постмодернизма «мир как текст», рассматривая свою жизнь как литературные сюжеты, полные абсурдных и часто фантасмагорических коллизий. Идея взаимоотношений абсурда и нормы проходит лейтмотивом через всё творчество писателя. Герой С. Довлатова, прототипом которого зачастую является сам автор, носитель сознательного абсурда, чужой, лишний в любом социуме. Абсурд выступает в качестве закона мироустройства. Читатель на страницах произведений С. Довлатова встречается не только с героем, но и с повествователем, который смотрит на происходящее со стороны. С. Довлатов выступает и как герой, используя псевдоним, и как рассказчик, оценивающий события и поступки. Однако рассказчик не является художественным образом так же, как и автопортретом. Повествователь вводится зачастую как участник диалога с самим автором. Ю. Власова замечает: «Здесь реально существующие лица, реальные события соседствуют с теми, которые являются плодом творческого вымысла художника, в результате возникает мир, поразительная достоверность которого не позволяет утратить ощущения его необычности, рассказ о происходящем с другими насыщается подлинно лирическим пафосом. Благодаря именно этому рассказы Довлатова воспринимаются одновременно и как почти документальные, воспроизводящие облик эпохи, и - как исповедь принадлежащего ей человека» 4 . Трагичность и абсурдность мира изображена в произведениях Довлатова. Безумие - это норма, а духовность и е сте ственная доброжелательность - нечто из ряда вон выходящее. В отношениях между людьми главной составляющей являются случайности и нелепости. Наиболее чётко это безумие прослеживается и в другой книге Довлатова - «Заповедник» Всевозрастающий абсурд подчёркнут символичностью названия. Заповедник - загон для гения. Особая зона человеческой безнравственности. Мемориал поэта возведённого в кумиры и «похороненного» в этом мемориале. В «Заповеднике» Довлатов устами своего героя убеждает читателя в том, что мир это нечто трагическое, неестественное. И лишь к людям, которые в этом мире являются жертвами 4  Власова Ю. Е. Жанровое своеобразие прозы С. Довлатова: Дисс. канд. филол. наук. М, 2001. 204 с. – С. 6.
обстоятельств, испытывает Довлатов жалость. И именно это имеет наиболее важные последствия для творчества писателя. Довлатов избирает для себя позицию простого рассказчика, уклоняясь при этом от активного участия в решении нравственных и этических задач, которые считали для себя обязательными все Русские литераторы. Он признаётся в одной из своих бесед с журналистами: «Подобно философии, русская литература брала на себя интеллектуальную трактовку окружающего мира <...>. И, подобно религии, она брала на себя духовное, нравственное воспитание народа. Мне же всегда в литературе импонировало то, что является непосредственно литературой, т.е. некоторое количество текста, который повергает нас либо в печаль, либо вызывает ощущение радости» 5 . Для Довлатова априори не существует проблем, которые бы могли решиться при помощи слов. Наоборот «Кто живёт в мире слов, тот не ладит с вещами» Для Довлатова самым большим удовольствием является само рассказывание. Таким образом, он старается отгородиться от наступающего на него трагичного и абсурдного мира. Заповедник - поистине оазис культуры, вокруг которого раскинулась дикая, несчастная жизнь. Но и в самом заглавии повести заложен парадокс смыслов, концентрирующий в себе антиномии, на которых построено все произведение. Автор расширяет границы лексического значения слова заповедник. Это не только территория, охраняемая государством. Этимологический анализ слова позволяет увидеть многослойность семантической структуры данной языковой единицы. Корневая морфема - вед- содержит сему «знать» (ср. ведать), а значит, «вести за собой». Другими словами, в корне заключено истинное предназначение Заповедника: это место, где должно знать о великом Пушкине и вести к нему потомков, дабы сделать их духовно богаче. Присоединение к корневой морфеме сло- вообразовательного префикса по-добавляет к значению слова сему «рассказать кому-либо что-либо» (ср. поведать). Пушкиногорье - музей, в котором всё - экспонаты и экскурсоводы - призвано раскрыть потомкам тайны жизни и творчества поэта, чтобы приблизить его к настоящему (намечается тенденция принижения «великого»). Приставка за-вносит деривационное значение «приказать», «запрещать». В Словаре В. И. Даля лек сема заповедник входит в число суффиксальных производных от устаревшего в современном русском языке глагола заповедать / заповедыватъ. Таким образом, внутренняя форма заглавия приходит в противоречие с содержанием повести. Фальшь, ложь - реальность Пушкиногорья. Но не только его. 5  Глэд Д. Беседы в изгнании. - М., 1991. – с. 85.
Довлатов «выводит» заглавие произведения за пределы пушкинских мест. Тот заповедник, с которым столкнулся герой Довлатова, - это страна, где торжествуют единообразие и единомыслие, где нет места индивидуальности и личности с большой буквы. В своей повести Довлатов «от первого грустно усмехающегося лица рассказал историю своей, а как теперь ясно - и нашей с вами пропащей жизни. Его герой-рассказчик прежде всего - не ангел. Но по обезоруживающей причине: лишь падшим, смирившим гордыню внятен "божественный глагол"» 6 . В цикле новелл «Компромисс» представлен обычный же герой Довлатова - человек не деклассированный. Он может выпасть из своей социальной среды, а может и сохранить свою принадлежность к ней. Иногда - то выпадает из нее, то вновь в нее возвращается. Но к какому бы слою общества он ни принадлежал, он неизменно сохраняет все черты, привычки, весь свой облик классического люмпена. Ровно никакого значения тут не имеет, кем является этот персонаж в данный момент - бывшим лингвистом, волею обстоятельств превратившимся в тюремного надзирателя, или бывшим тюремным надзирателем, вернувшимся к изучению животрепещущей проблемы фонематичности русского «Щ». Ни на образе жизни его, ни на его душевном состоянии это ни в малой степени не отражается. Официальные государственные идеологи беззастенчиво используют «чужие» не входящие в их семиосферу сообщениями, расшифровывая их при помощи «своего» кода. Так в «Компромиссе четвертом» автор рассматривает вариант такой перекодировки инструктор ЦК компартии Эстонии не в состояние адекватно воспринять помещенные в газете стихи детей. «- Кто написал эту шовинистическую басню?.. Там фигурирует зверь… Это что же получается? Выходит, эстонец - зверь? Я - зверь? Я, инструктор Центрального Комитета партии, - зверь?! - Это же сказка, условность. Там есть иллюстрация. Ребятишки повстречали медведя. У медведя доброе, симпатичное лицо. Он положительный...» 7 . В «Компромиссе пятом» семиотические нормы общества подчёркиваются в субъективных требованиях к младенцу - юбилейному жителю Таллина выдвигаемых редактором газеты: «Ничего ущербного, мрачного. Никаких кесаревых сечений. Никаких матерей-одиночек. Полный комплект родителей. 6  Сухих И. Н. Сергей Довлатов: время, место, судьба. - СПб., 1996. - С. 8. 7  Довлатов С.Д, Собрание сочинений: В 3 т. - СПб.: Лимбус-пресс, 1995. - Т. I. – С. 246.
Здоровый, социально полноценный мальчик» 8 . Довлатов - герой и автор - в новеллах «Компромисса» постоянно находится как бы между двух огней: лживым, но позитивным взглядом на мир и подлинной жизнью с её трёхгрошовыми трагедиями, ущербностью и безумием. Причёсанные и приглаженные материалы Довлатова - журналиста не имеют ни малейшего отношения к действительности изображаемой Довлатовым писателем в его комментариях к этим материалам, и, незаметно для читателя, именно они становятся подлинным содержанием новелл «Компромисса». Именно в них Довлатов писатель показывает и газетную ложь, и притворство людей, которые за этим стоят. Будучи бескомпромиссным в житейских мелочах, он всё же идёт на один единственный компромисс - саму жизнь. Он не бунтует против общего течения жизни, не корректирует реальность. Он лишь пытается сохранить простую нормальность языка, не признающего пустотелых слов, принципа свободы и нормальность разума. Таким образом, трагическое, по мнению писателя, заключено в самой реальной действительности, в которой нормальное и естественное уже отклоняется обществом, а абсурдное и парадоксальное принимается как должное и абсолютно нормальное. В творчестве С. Довлатова на примере «Заповедника» и «Компромисса» наличествуют следующие формы трагического: - ирония и самоирония, которые изображает трагический конфликт духовной и бездуховной жизни, нарушение гуманистических норм в обществе; - «сознательная игра» Довлатова основанная на его понимании мира: мир абсурден и нелеп; - кажущееся простота при изображении юмористических сценок, их легкое и веселое настроение неожиданно сталкивает с патетическим, высоким моментами. Свойственна С. Довлатову и определенная гуманизация человека, когда трагическое родственно возвышенному в том, что оно неотделимо от идеи величия человека, которое проявляется в самом страдании. Литература. 1. Вайль П., Генис А. Искусство автопортрета // Звезда, 1994, №3. 2. Глэд Д. Беседы в изгнании. - М., 1991. 3. Довлатов С.Д, Собрание сочинений: В 3 т. - СПб.: Лимбус-пресс, 1995. - Т. I. 8  Довлатов С.Д, Собрание сочинений: В 3 т. - СПб.: Лимбус-пресс, 1995. - Т. I. – С. 250.
4. Куник А. Феномен успеха Довлатова, или прекрасный Розмарин // Вопросы литературы. 2011. № 5. 5. Сухих И. Н. Сергей Довлатов: время, место, судьба. - СПб., 1996. 6. Власова Ю. Е. Жанровое своеобразие прозы С. Довлатова: Дисс. канд. филол. наук. М, 2001.


В раздел образования